Бледный - Страница 30


К оглавлению

30

Выходит, я пользовалась тобой.

Я с ним недавно опять была. Встретились с Дашкой, он создал в пентхаусе атмосферу нашей с ним юности, всё вернулось… О, я ужасна. Но, милый, молодость важна женщине! Я пишу, хоть ночь не спала. Я слышала, ты ходил. Я не готова была объясняться — я сомневалась. Мне хорошо с тобой. Но я с детства бес в юбке. С тобой отдыхала. А оказалось, хочется бурь.

Мне б счастья, Петя! О, я хочу огромного, пребольшого счастья. Столько всего! Хочется всё испробовать! Дать дочери мир. У неё талант к языкам, мы будем с ней жить в Италии, слушать оперы.

Может, я ошибусь. Ты бы знал… Хочется умереть. Я и тебя люблю — ной хочется звёзд с неба. Я рождена жить ярко. Я сожалею, надо бы ночь провести с тобой, но раскисну.

Ты необычный. Я за тебя пошла, потому что видела, что ты можешь много. И мне казалось, ты изменил себе. Ты от чего-то прячешься. Это не укор. Ты мне жуть как близок. Порой ты так обнимаешь, что я не знаю, где я. Ты — как титан, ставший дворником. Для чего? С тобой легко — ты даёшь свободу. Но дай её и себе. Хочется побежать к тебе и молить, чтобы не отпускал.

Не побегу. Избавишься от меня и найдёшь своё.

Утром уеду. Нас не ищи. К субботе буду и всё решим. Мы ведь гостей созвали. Мы, что б ни было, не покажем, празднуем мы союз или… Катя три дня полодырничает, скажи отцу».

Он оставил лист и бездумно смотрел в пол, пока не вспомнил, что простыню убрал, но осталась кровь на матрасе. Накрыл покрывалом постель и услышал крик:

— Пап!

Он бросился к ней из спальни — и увидел, как покачнулась и опрокинулась вниз лопата.

Грохота не было.

И он понял.

Шаги его были долги, с каждым открывался всё больший обзор от парадной двери в глубь холла. Катя лежала, а голова у неё была красная и с проломом.

В спальне он достал спрятанную окровавленную простыню и медленно сошёл вниз. Потом сел на корточки. Обернув труп, взяв его и лопату, поднялся наверх — в третий раз. Девочку затолкал в шкаф, выйдя, запер дверь и сел на лестнице. Катя, видимо, проснувшись, отправилась их искать, вышла через распахнутый чёрный ход, звала его, зная, что он встаёт раньше матери, а потом искала со стороны фасада, но никого не нашла и вернулась. Когда он выскочил на зов, галерея под ним зашаталась, столкнув лопату…

Всё.

Девяткин был вымотан и опустошён стрессами, будто видел смерть каждый день. Он сел и стал отколупывать с ног грязь.

Земля под ним шла ходуном. Он оказался в новой реальности, где нельзя наперёд знать, что будет, ибо мозг немощен в алогичности. Мир вокруг рассыпался.

«Скорую» и милицию он не вызвал по той же причине, по которой не вызвал их в первый раз. Его бы, конечно, задержали. Зародилась бы версия, что он убил и дочь, и жену.

Убийство девочки исключало бы всякий иной взгляд. Это и Достоевский знал, потому и вводил в романы бесноватых Матрёш — клеймить порок. За всё то, что сделали тесть, Глусский, Лена, отвечал бы один Девяткин. Его бы судили жёстко, никто бы ему не верил. Даже Дашка… Смерть Кати никаких шансов не оставляла.

С ним покончено. Возврат в мир порядка и правил невозможен. Ему нужно какое-то время, чтобы прийти в себя. В мозгу стоял звон с того момента, когда нож воткнулся в грудь Лены. Он с трудом понял, что это другой звон, от телефона. На кухне он взял трубку.

— Ты? — спросил Сытин. — Приедешь?

— Да.

— Как ты? Что вчера не был?

— Буду, — сказал он, и разговор был окончен.

Он знал, что антиномии иногда совпадают, и убедился, что от провала карьеры страдал не меньше, чем от этих страшных смертей.

Смочив тряпку, Девяткин вытер свои следы от чёрного хода до спальни, замыл кровь там, где погибла Катя. Куртку и тряпку сложил в целлофан, зашел в душ с лопатой. Из зеркала на него смотрел выпачканный кровью и глиной тип в крапивных ожогах, с мёртвыми, как у клоуна, глазами. Он понял, что умер… Но умер только для мира, в котором любой человек живет не более сотни лет. Для мира, что с двух сторон стиснут вечностью, и нельзя утверждать, что там, в этой вечности, жизни нет. Там есть жизнь — он понял это. Будучи мёртвым, он жив. Он умер для здешней жизни, но где-то там — он жив. Он будет там после смерти, как был до рождения. Ведь родился он не с нуля, но был в матери и отце, пусть не знал их, в предках своих, пусть не знал их, и в протоформах, которые породили предков. Он был в первом атоме, породившем жизнь, в первоатоме жизни. Он вечен — он ей всем обязан, вечности. Он, как и любая жизнь, — отпрыск вечности, нарушенной земным укладом, провозглашающим, что лишь он — жизнь. На деле же земной уклад был особым, отвратительным порядком бытия немногих за счёт многих, состоянием войны всех со всеми.

Душ смыл грязь. Похожий на прежнего, правильного, он забыл вдруг все свои озарения, вновь став Девяткиным, и жаждал прежнего быта, которому пришел конец. Он вырядился в эксклюзивный костюм, запер спальню, где Катя стыла в саване, выпачканном кровью Лены, и сбежал вниз. Вспомнив, что забыл про лопату, вернулся, тщательно вымыл и черенок, и штык, наблюдая, как бледно-розовая вода желтеет, делаясь всё прозрачней. Лопату отнёс в гараж, ткнул в угол, побрился, сбрызнул лицо парфюмом и сел пить чай, хотя руки дрожали и чай выплёскивался, пока он нёс его к губам.

Явились горничные — не Тоня, но две постарше. Открыв им, он ждал в смятении. Это первые, кто видят его уже убийцей.

— Просили, — слышал он, — Пётр Игнатьич, Елена Фёдоровна просили где-нибудь со среды убрать.

— Тоня, — сказал он, — где?

— Уволена.

— Вы… — начал он. — Я её сам найму. Пусть придёт, скажите. Я… мне ехать. Действуйте. В спальне… в спальне не надо, в спальне я сам сперва… — говорил он, стоя в проёме и не догадываясь, почему они ждут, не входят. — Ладно… мне в банк пора. Пробки… — Он глянул на часы и, заметив вдруг под ногтями глину, начал их чистить, слыша, как горничные льют воду, гудят пылесосом, шаркают швабрами. Как только одна решила толкнуть дверь в спальню, он крикнул: — Не надо, чёрт! Я там сам! Вы… — Он вбежал наверх. — В ванной, я там мыл коврики, наследил. Там грязь. Можете в спальне Кати…

30