— Пётр Игнатьич!
Тоня включила свет. Он прикрылся.
— Господи! Вы зачем тут?
— Тоня, не уходи! — он схватил её.
— Пётр Игнатьич…
Она его повела и, когда повернула к лестнице, он сказал:
— В гостиную.
Они сели на простынях, она твердила:
— Вы как зашли, я думала всякое. Знаете, как бывает…
— Да, Тоня… — Он сунулся лицом ей в грудь, поняв, что тело, должное по природе смиряться перед его телом, — единственное, что его в этом мире не отторгает, за что он держится, чтоб не рухнуть в кошмар, разверзшийся перед ним и ждущий. Он навалился, не слушая, и она обняла его.
После он не мог ничего сказать, и Тоня тоже. Всё было опять, как прежде, те же проблемы, тот же ужас с клоуном и с непонятными шумами — они возникали из ничего, словно нечто пыталось существовать в новой среде.
— Пётр Игнатьич, что мы наделали? Лена Федоровна…
— Лены нет, — сказал он.
— Как нет? — Тоня обмякла.
— Нам здесь нельзя, — сказал он.
— Я теперь вам любовница?
— Я не знаю. Ты разберись сама. — Он застёгнул брюки. — Здесь нам нельзя… Идём.
Он пошёл в сторону дорожного фонаря, светящего сквозь туман. Она нагнала его. В Жуковке взяли такси. Тоня села рядом и вдруг сказала:
— Пропала я.
— Я пропал, — возразил он. — Ты и не знаешь, что это — пропасть. Ты сменишь работу… и будешь жить.
— Вы меня, Пётр Игнатьич, любите?
— Ну, а ты, Тоня, любишь? — Он отстранил её, взяв за плечи и глядя в глаза. — Я ведь надеялся на любовь такую, что унесла б меня с этой Рублёвки … Дай её! А твоя любовь сведется к деторождению. Тебе б только мужа и детей рожать… А я, Тоня, чудес хочу — любви безвозвратной, откуда не возвращаются… Что ты, вообще, спрашиваешь? Это я ведь пришёл к тебе — а не ты ко мне. Мне спрашивать про любовь, мне спрашивать!!!
— Бой мой, я вас люблю. Нет-нет, я первая к вам пришла… Думаете, осталась бы? Не осталась. Я вас давно люблю!
— И в Москву ты ко мне приехала? Я не герой сериала «Рублёвский принц», у меня нет ни дома, ни денег, ни даже жизни.
— Нет, я для вас, — решила она, — здесь… Думала, что в Москву. Вышло — для вас.
— Тогда, — бросил он, — лучше тебе в Магадан! Я скоро буду там.
Тоня требовалась Девяткину — и не требовалась. В нормальном плане он в ней нужды не видел. В метафизическом плане, напротив, чувствовал: Тоня — единственная, кто готов шагнуть за предел, за который его выперли. Он ей дал волю делать, что захочет. Если бы попросила высадить её — высадил бы.
Но Тоня ехала с ним и ехала.
У старого серого дома в центре, с большими окнами (Девяткин много раз замечал на нём пыльную памятную доску, за все годы так и не удосужившись узнать, в чью она честь) они вылезли, и такси умчалось. Здесь всегда — при царе и в советскую эру — жили богатые. Они и сейчас жили здесь. Бедных изгнали. Он встретил однажды пьяницу — тот твердил, что родился здесь, но в девяностые их выселили, дом купила фирма, а теперь он, больной, перед смертью хотел посмотреть на родные места. Вспомнил, как в подвале целовался первый раз в жизни, а на этом на чердаке жили голуби и повесился их сосед. Девяткин затосковал, думая, что мир с застывшей в нём памятью и прошедшей жизнью — всё уплывает в вечность, как в жерло. Вечность, по сути, уничтожитель. Сам он подхвачен Летой тоже…
Вопрос о вечности он сейчас и прибыл выяснять. Здесь жил Сытин. Девяткин ему позвонил, и тот их впустил. Вышел к ним в халате поверх рубашки с галстуком-бабочкой. Сытин был всегда учтив и щепетилен, дабы не пугать и не отвращать людей, уравновешивая таким образом своё вольномыслие. Циника Диогена считали юродивым. Сытина, жившего респектабельно, — дельцом с философическим хобби. Он ввёл гостей в обставленный книгами кабинет. На ковре у камина дремал старый пёс, терьер. Сытин молча налил коньяку им и вина Тоне. Приятели сели в кресла, друг напротив друга, подле камина; их разделял столик. Тоня сначала жалась на диване. Она работала горничной в домах и побогаче, могла бы и здесь заняться уборкой, просто и без проблем, но в роли гостьи терялась.
— Любовница.
— Где? — Не пришедший в себя Сытин поднял взгляд.
— Я сегодня с ней спал, — объявил Девяткин. — С ней.
Тоня ёрзала, сжав джинсовые колени и сунув меж ними руки.
— Понимаю, что ночь. Прости.
— Не страшно, — кивнул Сытин.
— Что?
— Что ты ко мне с девушкой ночью. Кризис среднего возраста… Только условимся, — добавил он, отпивая коньяк, — я не пифия, а ты не ждешь каких-то абсолютных истин. Это у стоматологов и в салонах магии священнодействуют, изрекая великие абсолютные истины. Мы — просто.
— Да, просто… — сказал Девяткин. — Учитывая, что Тоня — лишь самый малый факт на фоне крупных, которые…
— Жизнь человеческая — не малый факт.
— Именно! — подхватил Девяткин слишком громко. Он знал, как выглядит: мятый, небритый, пахнущий перегаром. — А ты — прости. У уходящих есть привилегии… Средний возраст?
— Да, чаще всего он заканчивается ничем, этот кризис среднего возраста, — вздохнул Сытин. — Тоня, возьмите альбом с картинами… — вставил он, — здесь, на полке…
Сытин сидел вальяжно, нога на ногу, представительный и в очках, из-под полы халата видны были темные брюки.
— Личность к этому возрасту созревает, дабы постичь недостаточность одной лишь разумной жизни. Но всё кончается адюльтерами, пьянками и сознанием, что ты раб условий и духа времени. Большинство приходит в норму. Кризис среднего возраста есть последний всплеск репрессированных инстинктов, память вольных, нетабуированных блаженств, когда всё было эросом и везде был эрос, не только в гениталиях… Была эра, когда удовольствие получали контактом тела со всем, а не лишь с генитальной точкой. Насколько это блаженство превосходило наше, сведённое в пах, — ясно? Память о нём вызывает бунт, бунт зовётся — кризис среднего возраста.