Вскрикнув, он подумал, что всё прошло… Он подумал, что не было ничего из того, что было. Сердце его возвращалось к привычному ритму. Одновременно он услышал голос. Сомнамбулически развернувшись и выставив дуло, он пошёл вверх по лестнице. Душ шумел. Лена, вроде бы, мыла Катю.
— Нам нужно волосы привести в порядок. Чтоб выглядеть, как они.
— Да, мам. А папа где?
— Нет его.
Они лгали!
С криком Девяткин вышиб прикладом дверь.
Царила тишина, будто нечто со странным голосом перебралось в новое место. Затем звук ожил в их с Леной спальне. Девяткин подошел, но заходить не стал. Стоя спиной к стене, он лишь слушал, глядя на люстру холла, висевшую на одном с ним уровне.
— Жили-были…
— Не надо сказок.
— Можешь идти.
— Мам, с тобой спать можно, раз папы нет?
— Его не будет.
— А где он, мам?
— Не знаю. Мы попробуем прожить без него.
— Мам, думаю, проживём. Я про него забыла.
— Завтра, Катя, будет иная жизнь. Много узнаешь нового.
— Мам, а кто такой папа?
— Не знаю. Я даже слова не знаю «папа».
— Нам хорошо вдвоём, правда?
— Правда. Всё теперь будет у нас, как прежде.
— Мам, телевизор давай смотреть?
— Да… — сказала Лена, и в телевизоре ожил какой-то шумный сюжет.
Девяткин толкнул дверь и, не утирая слёз, шагнул в безмолвие. На кровати никого не было, в углу темнел экран. Он подошел к окну и отвел штору, чтобы глянуть на клоуна, выставившего свой глаз. Потом достал лист, оставленный Леной, и, отшвырнув ружьё, пошел к лестнице. Опустился вдруг на ступень… Всё — ложь. Всё — страшная нестерпимая ложь.
Он плакал.
Ложь всюду: в жизни, которую он вёл, лжи было не меньше, чем в кошмаре этой недели… Собственно, жизнь кончена. Жить, не веря в жизнь, — чушь…
Выронив письмо, он взял верёвку, конец прикрутил к перилам на галерее, спустил петлю вниз, взял табурет, влез и, сунувшись в петлю, услышал смех Лены с Катей. Толкая ногой табурет, он увидел, как дверь распахивается. Уплывал смех, мерк свет…
Он ощутил удар… крики… тень в сумраке. Кто-то тряс его.
— Тварь!
Он слышал спор. Его подняли на табурет. Кругом были люди: тесть со своими качками, органы.
— Тварь! — орал багровый от злобы тесть. — Тварь, Лена где?!
— Фёдор Иванович! — сказал следователь. — Позвольте-ка! — Был он в куртке, нервным кулаком сразу смазал Девяткина по лбу. — Как же вы, Пётр Игнатьевич, вешались, а про ваши дела мемуаров не написали… — С пола он поднял его за волосы на табурет. — Колитесь. Вы нам признание — мы вам шанс сдохнуть. Напишете — мы уйдём… Хотите, я вас сам вздёрну? — глумился следователь.
— Я ему прежде х… отщёлкну! — выругался тесть. — Гад, где они?! Что стоите, а? Шарьте!
— Плакали, Пётр Игнатьевич? — следователь воткнул ему в промежность остроносую туфлю. — Щёчки в слезах, ой-ёй! Плачьте. Вам так повезло, что, кому и скажи, уссутся. Вместо СИЗО такому, как вы, красивому, вместо зоны с пожизненкой, где вас, милого, будут бить, вас вздёрнут… Пётр Игнатьевич, — шепнул следователь, — будь уверен, уж сам заплатил бы, чтоб вас херачили каждый день три года, а на четвёртый — харей в сортир!
— Что вам нужно?
— Цыц! Начнёте, как я команду дам. Это вам будет нужно, чтоб не мучиться, а сразу… — Следователь толкнул его в пах туфлей и вновь отправил на табурет. — Такой расклад. Вы с признанием — мы с согласием вам повеситься. Вы, давайте, будете нам всю правду. Я текст проверю, как полагается, и повешу вас лично, чтоб без балды, чтоб завтра вам стопроцентную труповозку. За ночь вы сдохнете тыщу раз. Ваш выбор? Ой, не молчите, Пётр Игнатьевич! Вы и так висели! Мы вас спасли, чтоб вы выполнили ваш долг. У нас — как это врут в Америке? — воля. Вешайтесь! На людях смерть красна! Вы сами без принуждения здесь висели. Ценим ваш героизм, что вы сами себя казните.
— Я не виновен.
Тесть подскочил, но следователь сдержал его.
— Фёдор Иванович, вы платили мне? А мы знаем, как…
Он надел на Девяткина петлю и потянул, так что тот схватил верёвку.
— Вы, Пётр Игнатьевич, только что висели. Что ж цепляетесь вдруг за жизнь? Дай всё-таки придавлю… Что, душно? А ведь вы нравились мне всегда: занятный чел! Такому я окажу услугу… Сколько вы лет шкодили, а? Восемь? Сколько верёвочка ни вейся… Так получилось, козырь ваш бит. Не следовало глупить. Где ем — там не гажу. Любой знает. А вы нагадили, Пётр Игнатьевич, напортачили. А не надо б… Я с удовольствием половил бы вас год. А вы нагадили рядом с домом, вонь далеко пошла… Описывайте, где дочь с супругой, где и кого убили… хоть нескольких дам, не надо всех, и — вешайтесь.
— Я не…
Следователь сшиб его с табурета и начал пинать.
— «Не» — забудь! Нет таких слов, понял?! Есть «да»! «Не» — нет! Понял?!
Он ползал под сыпавшимися ударами и стонал, когда носок туфли вдруг ударял в рану.
— Фёдор Иванович! Гляньте!
Девяткина прекратили бить. На лестнице появился качок с письмом Лены.
— Дай-ка! — отобрал следователь лист и прочёл: — Не твоя… уеду… Катя от Глусского… он мой первый… Глусский его Кате даст… люблю его… хочу бурь… пребольшого земного счастья… даёшь свободу… дай её и себе… уеду… Нас не ищи… К юбилею буду… Катя… полодырничает… Скажи отцу… Кто писал? Чей почерк? Вам он знаком? — Следователь вручил лист тестю.
Все ждали, глядя то на Девяткина, сидевшего на полу, то на обстановку дома, которого ни один из них себе не мог бы позволить. Кто-то бродил по кухне, хрустя стеклом.
— Почерк Лены, — сказал тесть. — Гнев его схлынул, он выдохнул облегчённо. — Лена завтра здесь будет.