Собрав концы простыни в узел, он поднял груз, внизу захватил лопату и табурет. Выключив в холле свет, отпер парадный ход и, убедившись, что вблизи никого нет, отпер чёрный.
Туман скрыл приготовления к завтрашнему юбилею. Казалось, всюду кто-то затаился. Девяткин, вслушавшись, заглянул в один из павильонов проверить, увидел скамьи и стол, который завтра заставят блюдами, и вернулся. Слева, метрах в пятидесяти, за палатками и площадкой, отведённой под эстраду, за двухметровой стеной лаял соседский пёс. Справа проезд отделял его дом от следующего. Проезд вёл в поле, заброшенное много лет назад, там он зарыл Лену. Девяткин свернул в туевую аллею.
Нести табурет, лопату и детский труп было непросто — жену, помнится, он нёс отдельно. Камешки на дорожке скрипели… Он сделал всё, как и в тот раз: с помощью табурета перебросил труп за пики стены, кинул туда же лопату. Тихо… Перебрался за стену сам. Было так темно, что, ища могилу, он шарил наугад, пока не нащупал мягкое. Что-то зашелестело. Он прислушался. Верно, зверь…
Он рыл, чтоб они лежали вместе, Лена и Катя. Он потерял счёт времени, только вспоминал виденную когда-то картину, где люди с энтузиазмом сколачивают Христу крест. Вдруг из темноты на него наскочила женщина, он едва успел перехватить её руку с лезвием.
— Мразь! Я знала! Кого ты на этот раз?! — завывала дева, и туман обращал звук в эхо.
Он сдавливал ей горло тем сильней, чем больше чувствовал жжение в бедре, куда она всаживала своё оружие. В конце концов, одурев от боли, он задушил её и затрясся. Он трясся долго, потом осмотрел бедро. Нож бил косо, поэтому пострадал только подкожный слой. Он плакал, связав свою боль с болью умирающей Лены.
— Боже! — сказал он.
Хаос наваливался. Мстительница была той самой, что оставляла следы на газонах и бродила около дома, когда однажды он вышел ночью. Он плакал ещё и оттого, что люди так фанатично, ценой смерти, готовы отстаивать свой бред. У них нет чутья к жизни. Им дороже фантомы… Он тоже был виновен, но не потому, что стал причиной смерти нескольких женщин. Виновен с рождения, как носитель греха. Грех считать себя правым — мол, человек есть мера всех вещей… Вещи, созданные людьми, — дерьмо. История — дело мёртвых.
Он рыл.
Выкопав достаточно, чтобы уместить двоих, он потрогал Лену — она была очень холодная. Катю он приткнул к ней, деву к краю — и закопал. Потом, закидав травой, перелез через стену.
Стемнело, и он не видел, куда идёт. Страх пропал. Он чувствовал пусть болезненный, но покой. Покойно он мыл лопату, покойно улёгся в спальне, задвинув шторы, чтобы не чувствовать страха при виде клоуна. Он не прикрыл дверь, чтобы свет снаружи попадал к нему, в спальне же погасил всё. Примерно час все было тихо.
Затем потянуло сквозняком, хлопнула внизу дверь.
Он ждал. Он смотрел на галерею. Кто-то шагал по лестнице… Если идущий вдруг войдёт, — он убьёт его. Сердце сжалось. Он не дышал, не мог вдохнуть. В ванной комнате шумел кран, кто-то мылся. После запели… тихо, как Лена… голос и был — её. Она часто мурлыкала для себя.
— Катя! — он слышал, как по лестнице прошумели легкие шаги.
— Катя, умойся. Пьём чай?
— Мам, папа где?
— Не знаю.
Он укрылся одеялом истекая потом, словно в Сахаре. Зажмурился, когда шаги приблизились к двери. Он сжал веки до такой степени, чтобы тень, явись она, не фиксировалась зрением.
— Мам, нет его!
Лишь когда они ушли в кухню, он смог вдохнуть… Двигали стулья, бурно гудел чайник, звякали ложки, сыпались то ли мюсли, то ли крупа, они смеялись… Девяткин добрел до бюро, взял ключ, прошёл к сейфу, вынул ружьё и сунул в карман патроны.
Дальше он шёл с ружьём.
— Я с дедом была. А ты?
— Я? много дел. Завтра праздник. Я покупала вещи.
— Мам, и причёску сделала?
— Да.
— Мам, ты позвони, чтоб Вольские привезли Настю. Мы с нею дружим.
На лестнице, освещённой огнями холла, он слышал, как она говорила в трубку:
— Вера? Ты не забыла, что завтра праздник? Будешь? Здорово! Катя спрашивала Настю… Вер, привези её! Они будут друг с дружкой и нас оставят… Да, дети будут…
Лена смеялась… Лена, которую он только что, холодную, трогал в земле.
Он плотно прижался к стене. Лена опять звонила:
— Даша! Я? С понедельника? Занята… Искали? Кто? Я в Москве… Нет… Брось! Жду завтра… Петя? Спит, Катя только что проверяла… Мы с ней прибыли на такси… Жду… в полдень!
Девяткин смотрел, не мигая, на люстру. Потом смотрел на бедро, пропоротое ножом. Где правда? В ране, подтверждающей события, — или же в голосах? Он и вчера бросался в душ, думая, что там Лена… Или он в хаосе, где возможно всякое? Ведь он же слышал их; он поклялся бы, что в кухне Лена и Катя. Но что-то и останавливало…
Что?
Тон!
Тон голосов пугал, был странен. Смысл в нём ничего не значил — звук значил всё. Он был искусственным, он имитировал голоса. Едва ли тон был человеческим. Он полон был миллионов иных тонов и расширялся, словно в пустом пространстве вдруг зародилась жизнь. Он как бы вскипал, нарастал и таял. Он взрывался чувством. Тон был симфонией, которую исполняют на дудке, он рвался подспудной мощью. Он был безмерностью, вложенной в человеческое горло. Ещё немного — он выплеснулся бы в страшный глас.
Это был глас наследующего Вселенную.
«Вик, — вела Лена. — Спишь? Завтра в полдень… да… Будь!»
Она звонила тем, кто реально существовал, друзьям и подругам. Он медленно шел вниз, держа спусковой крючок. Когда он услышал звон ложечки в чашке, а Лена позвонила Владу, он прыгнул с лестницы к кухне и, обнаружив в окне лишь клоуна с Лениными вразлёт бровями, выстрелил. Со звоном посыпалось стекло. Он трясся, сердце рвалось наружу. В кухню пополз туман. Клоун сгинул.